Отцы демократического транзита в постсоветских странах вынуждены были признать его провал. Однако они не признают провала логики, по которой демократический транзит осуществлялся: берем государственную власть, создаем институты и живем в прекрасном демократическом обществе. Что же не так с этой логикой?
Причины крушения надежд конца прошлого столетия на демократическую Россию многие видят сегодня в том, что власть взяли не те люди, которые неправильно строили институты. Тех, кто должен был взять власть, от нее оттеснили бывшие коммунисты и чекисты. «Надо было проводить люстрацию» — таков урок, вынесенный отцами демократического транзита.
Вокруг двух «проклятых» вопросов — как взять власть и какие институты мы создадим, придя к ней — ведутся все разговоры среди демократической оппозиции и сегодня.
По первому вопросу есть две точки зрения: выборы и революция. «Как сменить власть? Ответ банален — выборы», — говорят сторонники первой точки зрения. Они, правда, не поясняют, как быть с тем фактом, что власть в России через выборы не менялась никогда. Выборы у нас либо регистрировали уже фактически произошедшую смену власти, либо выполняли какие-то другие функции, но никогда не меняли власть.
Революцию ее сторонники среди либеральной оппозиции не готовят. Скорее на нее надеются и видят ее приближение (или даже начало) — в любом подъеме протестной активности. Буквально только что надежду им принесли события в Казахстане*. Надежда эта очень быстро растаяла. Впрочем, как и все предыдущие.
По второму «проклятому» вопросу — признается полезным составление и обсуждение программ на будущее. Ведь правильным людям, которые рано или поздно так или иначе придут к власти, надо заранее знать, какие институты (какую «систему») они хотят построить. Остальным, видимо, останется лишь благодарно склонить головы перед их хотениями и знаниями. Собственно, только такое сакральное знание будущего и достойно высокого звания «оппозиционной политики» в отличие от презренного «активизма».
Проблема такого подхода в его догматизме и неисторичности, во-первых, и абсолютизации государственной власти, во-вторых. Российские либералы оказались учениками Ленина. Он тоже считал «основным вопросом всякой революции» вопрос о государственной власти и верил во всесилие заранее написанных верных программ. На самом деле такая преемственность не случайна. Одни хотят дойти до демократии тем же путем, которым другие пришли к диктатуре.
Это неправильный вопрос. Правильный — а он должен был получиться? Он мог получиться? С чего мы вообще взяли, что на протяжении жизни одного поколения тоталитарная страна, которая никогда до этого не была демократией, может ею стать?
Новейшая история России и других постсоветских стран скорее подтверждает вывод политолога Роберта Даля, сделанный еще в начале 1970-х: «Как и в отношении многих других вещей, можно быть уверенным, что спустя поколение политический режим в стране будет отличаться от того, что мы имеем на сегодняшний день, ненамного». Даль имел в виду любую страну. Исключения возможны, но только при уникальном стечении исторических обстоятельств.
Для простоты воспользуемся критерием Йозефа Шумпетера: демократической может быть признана страна, в которой не менее двух раз подряд правящая партия или глава государства (в зависимости от формы государственного устройства) отстранены от власти в результате свободных выборов. Даже повторная победа действующего президента или правящей партии на выборах в формирующемся государстве всегда под подозрением. А вот два поражения в непрерывной серии свободных выборов убедительно свидетельствуют о реальной конкуренции за голоса избирателей, гарантиях для оппозиции, свободе слова и других атрибутах демократии.
С этой точки зрения, например, даже Украину, Армению и Грузию нельзя достоверно признать демократическими государствами. Здесь короткие серии свободных выборов прерывались государственными переворотами, действующие президенты или правящие партии не проигрывали выборы больше одного раза.
Критерию Шумпетера на постсоветском пространстве сегодня соответствуют только Латвия, Литва, Эстония и Молдова. Все эти страны имели 20-летний досоветский опыт демократического устройства, который был имплементирован новыми независимыми государствами после 1991 года.
Напрашивается очевидный вывод: страны без опыта политической свободы и традиций терпимости к оппозиции или просто к инакомыслию вряд ли могут стать стабильными демократиями в одночасье. Демократии нужна предыстория.
Именно это обстоятельство проигнорировали архитекторы демократического транзита 1990-х годов. После краха коммунистических режимов с их идеологией либеральная идеология и учреждения западных демократий представлялись безальтернативными. Казалось бы, все, что нужно сделать, это «скопировать и вставить» политические институты развитых демократий. Предполагалось, что старые политические режимы при этом автоматически «удалятся».
Такое заимствование не везде закончилось полным провалом. Однако там, где не было демократической предыстории, — на большей части постсоветского пространства — провал был неизбежен. Здесь заимствование оказалось имитацией.
Советский посттоталитарный режим действительно трансформировался, но не в демократию, а в новую версию себя. Вслед за Вацлавом Гавелом будем называть такой режим посттоталитарным.
Аналога старой коммунистической идеологии не появилось. На смену ей пришло нечто, внешне на идеологию совсем не похожее, но выполняющее те же функции: объяснение всемирно-исторической миссии государства и оправдание государственной опеки над личностью. Великая миссия теперь состоит в защите «традиционных ценностей» ради спасения человечества от вырождения и гибели.
От забвения тех же традиционных ценностей государство спасает и собственных граждан, решая даже не политическую, а экзистенциальную задачу — определение смысла жизни человека и пастырской заботы о том, чтобы он этот смысл не потерял. Суровые наказания за неправильные селфи перед храмом и преследование «пропаганды нетрадиционных сексуальных отношений» это совсем не «перегибы на местах» и не «отвлечение внимания». Лозунг «Личное есть политическое» актуален не только для феминизма, но и для посттоталитарного государства.
«Нет Путина — нет России» ничем не отличается от «Краю нашему дал Сталин мощь в плечах и силу в стане», но дело не в славословии. Как и в предыдущие десятилетия, не должности и звания, а степень личной близости к «вождю» определяет реальное положение людей и организаций в государственной иерархии. В этом и заключается сущность режима персоналистской власти.
Плановой экономики давно нет, но, как оказалось, в условиях рынка государство тоже способно контролировать основные ресурсы — капиталы, информацию и знания. Государственная собственность в России составляет 53,1% ВВП. Формально это меньше, чем в СССР, но не надо обманываться. Многие компании являются квазичастными и сильно зависят от государственных инвестиций. Практически полный контроль над финансовым сектором (две трети банковской системы принадлежит государству) позволяет держать частный сектор на очень коротком поводке
Наконец, посттоталитарная диктатура осталась наднациональной. До середины ХХ века диктатуры были локальными: отдельный тиран, военная хунта или единственная партия имели дело только со своим народом, и в случае серьезного конфликта с ним им не на кого было полагаться. Советская посттоталитарная диктатура представляла собой блок государств — «стран социалистического содружества» — при военно-политической гегемонии самого мощного из них. Наднациональная диктатура отличалась большей устойчивостью. Если в одной из стран блока предпринимались попытки свержения диктатуры, остальные «оказывали ей братскую помощь». После 1991-го по наши дни изменились границы «блока», но не его сущность, о чем свидетельствуют относительно недавние события в Беларуси и совсем свежие — в Казахстане. Военный потенциал ОДКБ используется совсем не для отражения внешней агрессии.
Заимствование Россией и другими постсоветскими странами западных институтов не только не помешало, но даже помогло преображению посттоталитарной диктатуры. Тут проявилась ее исключительная способность к симуляции. Она может симулировать все, включая собственное уничтожение.
Крылатая фраза незабвенного Виктора Черномырдина лучше всего объясняет, что произошло.
Демократические институты в посттоталитарных диктатурах либо так и не появились, либо, появившись, не работают, как тут принято говорить. Последнее, кстати, неверно, потому что конституции у них есть и часто очень демократические, выборы регулярно проходят, суды судят, и даже оппозиция имеется или, во всяком случае, имелась до поры до времени. Однако суть режимов от этого не меняется.
Заимствованные институты посттоталитарным диктатурам не только не страшны, но часто даже полезны. Они очень хорошо умеют их имитировать. Умеют сейчас и умели раньше. Вот как об этом писал в 1978 году Вацлав Гавел:
Жизнь в [посттоталитарной] системе насквозь проросла лицемерием и ложью; власть бюрократии называется властью народа; именем рабочего класса порабощен сам рабочий класс; повсеместное унижение человека выдается за его окончательное освобождение; изоляция от информации называется ее доступностью; правительственное манипулирование органами общественного контроля власти и правительственный произвол — соблюдением законности; подавление культуры — ее развитием; распространение имперского влияния выдается за помощь угнетенным; отсутствие свободы слова — за высшую форму свободы; избирательный фарс — за высшую форму демократии; запрет на свободную мысль — за самое передовое научное мировоззрение; оккупация — за братскую помощь.
Было бы ошибкой думать (и Гавел допустил эту ошибку), что руководители СССР и других «стран социалистического содружества» цинично лгали, выдавая «избирательный фарс за высшую форму демократии» и так далее. Даже если и когда они намеренно искажали информацию, то делали это исключительно во имя все той же «высшей формы демократии», истинным воплощением которой, по их представлениям, была посттоталитарная система. Они «по-настоящему» внедряли у себя демократические учреждения и риторику в той мере, в какой это было необходимо для укрепления системы.
В том же духе действовала элита «новой России» после 1991 года. Лучше всех (после Черномырдина, конечно) описал это Владислав Сурков:
Перенятые у Запада многоуровневые политические учреждения у нас иногда считаются отчасти ритуальными, заведенными больше для того, чтобы было «как у всех», чтобы отличия нашей политической культуры не так сильно бросались соседям в глаза, не раздражали и не пугали их. Они как выходная одежда, в которой идут к чужим, а у себя мы по-домашнему, каждый про себя знает в чем.
Утверждение о том, что такая имитация началась только «при Путине», не что иное, как пропагандистский штамп его недоброжелателей. По справедливому замечанию политологов Ивана Крастева и Стивена Холмса, если бы Ельцин действительно был разрушителем посттоталитарного режима, он бы не расстреливал Верховный совет в 1993-м и не фальсифицировал президентские выборы в 1996-м.
Имитация западных демократических институтов укрепляла посттоталитарный режим. Их избирательное внедрение делало его управленческие инструменты изощренными и приспосабливало их для манипулирования обществом, ставшим за 100 лет гораздо более сложным. Конкурентные выборы являются ярким примером такой модернизации.
Одним из самых серьезных вызовов для посттоталитарного режима всегда был контроль за растущей бюрократией и ротацией элит. На ранних этапах своей истории он не нашел ничего лучше самого примитивного способа — регулярных репрессий. Каждая их волна срезала старую «верхушку» и выдвигала новую, которая затем срезалась следующей волной. После смерти Сталина «коллективное руководство» во главе с Хрущевым и Маленковым остановило этот конвейер, создав гарантии безопасности для себя, но не создав нового механизма ротации элит. Закономерным результатом стала геронтократия позднего СССР, коррумпирование и падение эффективности бюрократии.
Российская версия конкурентных выборов решала эту проблему. Они именно конкурентные, но по-настоящему конкурируют друг с другом группы и лидеры, лояльные Путину (персоналистский режим), которые доказывают свою лояльность и эффективность, обеспечивая на вверенных им участках нужные результаты голосования и показывая более высокие рейтинги. Преуспевшие приближаются к вождю, неудачники отдаляются. Система таким образом и демонстрирует свою безальтернативность, и успешно обновляется.
Вот почему, как пишут Крастев и Холмс, старая коммунистическая номенклатура приветствовала «предвыборные маскарады», «видя в них хитрую возможность управлять, не прибегая к дорогостоящим репрессиям, и негласное обещание, что им удастся передать всю свою власть и привилегии своим детям».
Такой кульбит демократических институтов на постсоветском пространстве не является какой-то аномалией. Институты не создают новые отношения между людьми, но только подкрепляют уже существующие способы поведения, которые в данном обществе признаны полезными. Содержание и функции любого заимствованного института проходят через фильтр «местных» представлений о полезном и вредном. Институты не меняют мышление (во всяком случае — в краткосрочной и среднесрочной перспективах), а вот мышление очень даже может изменить институты.
Речь идет не о представлениях отдельных ретроградов и вообще «неправильных людей» у власти. Всякий политический режим создает политическую культуру для всего общества и на нее же опирается. Как путинские лоялисты, так и борцы за демократию в России мыслят в одной и той же системе политических представлений. В соответствии с этими общими представлениями те и другие составляют свои политические программы. Вот почему приход к власти «правильных людей» с «правильной» программой не сменит режим.
Известный оппозиционный публицист, недавно покинувший Россию, Виктор Шендерович (внесен Минюстом в реестр СМИ-иноагентов) сообщил, что вернется только «когда начнут сажать Пригожина». Эмоциональный выпад Виктора Анатольевича, подвергшегося травле со стороны олигарха, совершенно понятен, но тут важно другое: оппозиционная «Новая газета» именно эту фразу из интервью выносит в заголовок. Делается это, разумеется, потому, что глагол «сажать» применительно к знаковым фигурам путинского режима привлечет внимание и понравится читателям. Для них, как и для Шендеровича, характер политического режима определяется тем, кого он «сажает».
Все государства во все времена кого-то отправляли в тюрьмы и продолжат это делать. Я также вполне допускаю, что когда-нибудь справедливый и независимый суд найдет в действиях Евгения Пригожина состав уголовного преступления. Однако то, что для демократических государств фон и неизбежная рутина, для посттоталитарного и похожих на него режимов — один из определяющих моментов. Не фон, но фигура.
Проблема в том, что «прекрасная Россия будущего» даже в представлениях самых непримиримых противников нынешнего режима должна остаться государством, основанным на репрессиях, — Россией, которая «сажает».
«Фигура» демократического режима — согласие с правилами, когда люди соблюдают правила игры не потому, что боятся наказания, а потому, что хотят играть. Согласно представлению об общественном договоре, из которого возникли современные демократические институты, 99% участников политического сообщества договариваются о его правилах и о том, что 1% несогласных могут либо покинуть сообщество, либо их заставят соблюдать правила силой.
Демократическая оппозиция в России имеет прямо противоположное представление: 1% должен силой заставить остальные 99% соблюдать правила, которые для этого 1% «очевидны». Некоторые оппозиционные лидеры декларируют это прямо, другие — время от времени проговариваются или просто действуют соответственно.
Силой заставлять других делать «правильные» вещи и говорить «правильные» слова — не в этом ли смысл диктатуры? Искренняя убежденность диктаторов и их помощников в правильности и, главное, полезности этих вещей и слов для принужденных бывает не менее важна для успеха предприятия, чем действенные средства принуждения. Диктаторы обычно слывут людьми добрыми, честными и бескорыстными, а обладание каким-нибудь «верным и всесильным учением» или «очевидными истинами» только помогает им обрушить на головы подданных свою правоту.
Демократы-реформаторы 1990-х в начале 2000-х «вдруг» заговорили о том, что России не помешал бы свой Пиночет. Пусть только «экономический» — уточняли самые осторожные — но все же Пиночет. Он ведь и «экономическое чудо» совершил, и коррупцию поборол, и бедным помог. А то, что он еще и людей без суда расстреливал, так это нам не грозит, потому что «мы уже в совершенно других исторических условиях». Именно эти поклонники Пиночета приветствовали приход к власти Путина — не Пиночета, конечно, но современного Штирлица.
Времена меняются, и у тех, для кого сегодня Путин диктатор похуже Пиночета, новые ролевые модели, но почему-то снова диктаторские. Например, Ли Куан Ю. Он тоже совершил «экономическое чудо» и «покончил с коррупцией». Еще он отправлял в тюрьмы без суда своих политических оппонентов и журналистов, практиковал евгенику и поддерживал телесные наказания, но это уже детали. Показательно, что перед гением Ли Куан Ю преклоняются как руководители государства («коррумпированного путинского режима»), так и лидеры демократической оппозиции (обличители и борцы с этим режимом). У них одни и те же герои.
Тут нечему удивляться. За симпатиями к Ли Куан Ю и к Пиночету стоит общий культурный паттерн советской/российской интеллигенции — преклонение перед силой. Это такой комплекс представлений, который Эрих Фромм называл авторитарным характером. Уважение и желание подражать вызывает сила сама по себе, а не стоящие за ней ценности. Напротив, бессильные (или представляемые таковыми) люди и организации вызывают стремление с ними бороться
Приход к власти «правильных людей» с хорошими программами сам по себе не изменит характер политического режима, лишь на время сделав его чуть более «либеральным», потому что «правильные люди» будут всё из той же социальной среды. Российская интеллигенция то возглавляет движение за демократию, то выдвигает и поддерживает нового авторитарного вождя. Причем делают это обычно одни и те же люди. Они ищут «вождя в хорошем смысле слова», как обмолвилась однажды Ксения Ларина об Алексее Навальном. «А как по другому-то?» — добавила она. Очень точная и важная оговорка: для российской интеллигенции вождь это в принципе хорошо и без вождя никак нельзя.
Если институты опираются на наши представления, то последние, в свою очередь, — на наш образ жизни, на то место, из которого мы смотрим на мир и которое формирует наш характер, «точку зрения» в буквальном смысле слова. Для советской/российской интеллигенции такой точкой зрения была и остается какая-нибудь строго иерархическая структура полувоенного типа. Наши университеты, академии, творческие союзы, общественные организации и политические партии в большинстве своем именно так и устроены.
Когда во всех более или менее негосударственных институциях — от театров до общественных организаций — руководители меняются только по причине их смерти (и хорошо, если после этой смерти институция продолжает существовать), странно надеяться на регулярную сменяемость высшей государственной власти. Когда главная структура по борьбе с коррумпированным авторитарным режимом строится по принципу военных штабов (с назначаемостью и жесткой иерархией), а единственная зарегистрированная либеральная партия проводит чистки своих рядов от внутрипартийной оппозиции в лучших традициях ВКП(б) (без последующего уголовного преследования — возможности не те), не стоит ожидать, что когда и если эти структуры «возьмут власть», на смену нынешнему авторитаризму придет демократия.
Вот почему демократическая политика должна начинаться не с программ «изменения системы» и не с планов приобретения власти, а с создания демократически устроенных сообществ*, в которых люди, в том числе их создатели, смогут получить опыт свободы и демократического управления. Это будет новой точкой зрения, из которой у нас появятся новые представления о демократии, а значит, мы поймем, какие институты нам нужны. Так у нас появится предыстория демократии.
Создавать такие сообщества можно и нужно прямо сейчас, не дожидаясь открытия «окна возможностей». «Где же такие сообщества создавать? Ведь кругом авторитаризм и пространство гражданского общества сужается», — спросите меня вы. Возможности есть всегда — отвечу я вам.
В конце концов, «ни одно общество не терпит абсолютной свободы и ни одно общество не ограничивает ее до нуля» (Й. Шумпетер). Но это уже тема для отдельного разговора.